
— Он прожил хорошую жизнь.
Доротея проигнорировала эти неуместные слова и с тоской в голосе произнесла:
— Мне будет так одиноко.
— Разве вы не можете жить у вашего сына?
— Нет! — Она выпрямилась, всем видом выражая негодование. — Полу сорок пять лет, и он напыщенный домашний тиран, хотя мне и неприятно признавать это, и я не в ладах с его женой. К тому же у них растут три противных сорванца, которые крутят оглушительную музыку, так что стены сотрясаются. — Она склонилась и нежно погладила лежащего без чувств брата по голове. — Нет. Я и Валентин… мы поселились здесь, когда умерла его Кэти и ушел мой Билл. Ведь вы все это знаете… и мы всегда любили друг друга, Валентин и я, и мне будет его не хватать. Мне будет ужасно не хватать его, но я останусь здесь. — Она сглотнула комок, застрявший в горле. — Я привыкну к одиночеству, дорогой, как привыкла, когда ушел Билл.
Доротея, как многие старые женщины, с моей точки зрения, была наделена той решительной независимостью, которая помогает выжить там, где ломаются молодые. С помощью приходящей раз в день патронажной сестры она ухаживала за больным братом, из последних сил создавала ему уют, давала болеутоляющее, когда он не мог уснуть ночью. Она будет печалиться по нему, когда он уйдет, но ее обведенные темными кругами глаза говорили о том, что ей следует побольше отдыхать.
Она устало присела на все тот же стул и взяла брата за руку. Дыхание Валентина было медленным, поверхностным, с хрипом. Тускнеющий дневной свет из окна, у которого стояло кресло, мягко озарял престарелую чету. Свет и тень подчеркивали округлую деловитость одной, исхудалую беспомощность другого и нависшую неотвратимость смерти, отчетливую, словно коса, занесенная над их головами.
Я хотел бы, чтобы здесь был оператор с кинокамерой. А лучше того — вся съемочная группа. Моя работа состояла в том, чтобы улавливать и отбирать у жизни моменты вечности, чтобы слышать эмоции ветра, проявлять призрачные образы, высвечивать грани истины. Я имел дело с фантазиями, создающими иллюзию проникновения в реальность.
